|
Субботний религиозно-философский семинар с Эдгаром Лейтаном № 67
Русская культура и её носители: попытка анализа некоторых стереотипов
|
Мы встречаемся с феноменом засилья культуры в России. Россия — это самая культурная страна на свете. Культура в ней — тот всепоглощающий фактор, который делает индивидуальное мышление и любое сознательное индивидуальное усилие деиндивидуализированным.
А. М. Пятигорский, Индивид и культура |
Когда-то я вычитал у покойного М. Л. Гаспарова в его знаменитых «Записях и выписках» (которые, как мне рассказал один добрый знакомый, некие острословы тут же окрестили «Закуси и выкуси»), что «биографию интеллигента составляет список прочитанных книг». Как-то так, кажется (цитирую по памяти). И Михаил Леонович тут же добавляет, что у него это, напротив — «список непрочитанных». Наверное, это было полемическим преувеличением, этакой намеренной, — спокойной, пусть и слегка вызывающей, — позой учёного, с ясностию скромно осознающего, сколь многого он не знает и никогда в жизни не узнает.
Недавнее размышление над этим небесспорным высказыванием подвигло меня подумать, в очередной раз, над расплывчатостью категории «культуры» вообще, и, в частности — над пониманием культуры и культурности в России.
Я не культуролог, поэтому могу себе позволить говорить частным образом, как посторонний наблюдатель, чувствующий себя слегка виноватым за свою неангажированность. Где-то в стиле известного американского духовного писателя, монаха-трапписта Томаса Мертона («Conjectures of a Guilty Bystander»), который сидел затворником в своём монастыре в штате Кентукки, писал о сладости и даже особой «актуальности» пустынножительства для взбесившегося современного мира и при этом умудрялся вести переписку со всеми сколько-нибудь известными деятелями культуры своего времени во многих странах Запада и Востока. Переписывался даже с Борисом Пастернаком — впрочем, о чём это мы?.. Не о причудливых кросс-культурных связях. Не о Мертоне, не о Пастернаке, а о культуре, как она понимается в русском мире. Вернее, как сочинитель данной заметки субъективно воспринимает её популярное понимание в условном знаковом мире (М. Бахтин бы, верно, сказал — в «хронотопе»), именуемом русской культурой.
Здесь следует заметить, что «понятие» тем и отличается от расплывчатой «мировоззренческой категории», что оно строго определено. То есть определение, сколько-нибудь претендующее на научность, должно начинаться чем то вроде «Культура есть... (то и это)». А вот человек, не избалованный внутренним императивом облекать свои высказывания в отточенные, отрефлексированные словесные формулы, скорее всего начнёт так: «Культура — это когда...» И далее перечисляются признаки, которые, по мнению говорящего, относятся к той категории, которую имярек пытается охватить — «безъязыко, немощными словесами». Помню, в школьные годы учителя как словесности, так и естественных и точных наук едко высмеивали и поправляли тех косноязычных учеников, что начинали свой ответ на конкретно заданный вопрос знаменитым: «То-то и то-то — это когда...».
Лишь довольно много лет спустя, изучая древнеиндийскую грамматическую и философские традиции, я убедился, что «это когда» вполне соответствует одному из способов научного определения любых категорий, — в том числе и строго философски отрефлексированных понятий, — в древнеиндийской интеллектуальной жизни. Так, при определении «слова» (pada), великий грамматист Панини (? ок. 5-3 века до Р. Х.) просто заявляет, что «Слово — это то (ср. „это когда“), что имеет на своём конце именные или глагольные флексии». А затем он даёт опять же научное (строго заданное) определение и тех, и других флексий (окончаний) путём их простого перечисления.
Все эти пространные предварительные соображения должны служить иллюстрацией того, что простое и иногда кажущееся бессистемным перечисление может рассматриваться как научное определение. Итак, достигнув этой глубины познания мольеровского героя, наконец-то узнавшего, что он- де «говорит прозой», и вооружившись таковой уверенностью, мы вновь возвращаемся к исходной точке — о русской культуре и её восприятии её носителями и — посторонними.
Бесспорно, каждое из этих слов может спровоцировать сонм недоуменных вопросов: что значит «носитель», кто он? Тот ли это, что носит косоворотку, кирзовые сапоги или кожаные «гады» с железной обивкой, лузгает семечки, «загует» (от нацисткого «Sieg Heil») и «мочит хачей» по подъездам? А также яростно утверждает об уникальности русской культуры, её непохожести на все остальные и независтимости от них? У такого подхода имеются свои теоретики, претендующие на научность.
Другая группа самоназванных «носителей» будет утверждать о вселенском характере русской культуры, её всемирной отзывчивости и всеобъятности (идеологемы, получившей с лёгкой руки то ли Владимира Соловьёва, то ли не без помощи идей славянофилов название «философии Всеединства») — совсем в стиле эксцентричного Бердяева, писавшего о «вечно бабьем в русской душе». Записной интеллектуальный юрод, умница А. М. Пятигорский, в одном из своих британских интервью поясняет эту «бабскость» русской философии и вообще русской культуры метафорой женщины, готовой безоговорочно отдаться первому встречному, ещё не успев сказать ему: «Я тебя люблю».
Эта расхваленная «вселенскость», однако, оборачивается капризной избирательностью, когда дело касается рецепции (восприятия) в массовом сознании чуждых прежде «культурологем», входящих через классические произведения изящной словесности. Так, восприятие классической индийской культуры в России могло во многом определяться статьёй Н. М. Карамзина «О Калидасе и его драме „Саконтала“», знаменитой Таировской постановской той же «Сакунталы» (на самом деле, Шакунталы) в 1914 г., сомнительным (a с моей точки зрения, просто плохим) переводом К. Бальмонта «Жизни Будды» Ашвагхоши и так далее — в том же духе избирательной рецепции. Но это не означало, что у большинства «носителей культуры» было сформировано адекватное представление об Индии и её реальных культурАХ.
Культуртрегерство вовсе не есть нечто плохое, по моему мнению. Оно существует, вероятно, во всех культурах и связанных с ними религиозных системах, а сами культуры живут им. Только надо понимать, что усыновлённые, пересаженные на экзотическую почву и чуждые прежде культурные формы нередко изменяются до наузнаваемости по сравнению со своим исходником. Это должны были бы помнить «носители» русской культуры (в данном нашем разговоре), восторгающиеся её якобы безграничностью и открытостью. Границы имеются, и очень даже жёсткие. К примеру, ограниченность знаний контекста (ср. немецк. Sitz im Leben), незнания языков и прочих реалий «исходника»...
Поразмыслим и над другим признаком русской культуры, просто в порядке упомянутого перечисления её свойств. Это её преимущественно книжный характер, как явствует из иронической записки М. Л. Гаспарова — её текстоцентричность, даже «зацикленность» на письменном произведении. В России обязательное знание литературной классики и её цитирование, с одной стороны, а также непременная осведомлённость о всех литературных новинках является обязанностью всякого человека, претендующего на звание «культурного». Можно сказать, что в русском культурном пространстве литература заменила собой всё или почти всё. Для сравнения — культура венская в гораздо большей степени музыкоцентрична. Тексты «классики» и явные или скрытые отсылки к ним, в отличие от русской культуры, здесь вторичны.
Однако, непременная книжность русской культурной парадигмы в духе той же тихой, но жёсткой избирательности ограничивает эту рекомую обязательность для большинства её «носителей» нижними хронологическими рамками, проходящими где-то в начале 19 века. Условно говоря — пушкинским временем. И если всякому «культурному» человеку в России положено знать имя Александра Сергеевича, то маловероятно знание этими же «носителями» имени, например, В. К. Тредиаковского, кроме разве что совсем уж «крутых» интеллектуалов. Но и те, что знают о стиховедческих спорах Ломоносова с Василием Кирилловичем, вряд ли начитаны в средневековой русской литературе, тем более на древенерусском или церковнославянском языках оригиналов.
Кстати, пренебрежение современными «носителями» культуры знанием по возможности всех её пластов, включая её языки, приводит к таким смешным и грустным явлениям, как изобилие в устной речи и публикуемых текстах всяких звучных «дабы», «ибо» — по соседству с хамоватым «опосля» или вовсе уж монструозным «чем нибудь, над кем-то довлеющим».
Хронологическая и идеологическая избирательность в отношении текстов соседствует с идеологической ангажированностью, предвзятостью упомянутых «носителей». В России «культурность» в её современном, интеллигентском изводе непременно понимается в терминах противостояния Власти, которая почти во всех публикациях всегда пишется с заглавной буквы, выявляя отношение к ней как к некоему Сакруму, священному архетипу. Для интеллигенции обычно — сроднему «Тёмным Силам» народных православных страшилок. Здесь «культурологемы» (категории культуры) незаметно сливаются с идеологемами, до неразличимости.
Дуализм интеллигента и Власти связан со многими его разновидностями, нередко старшими с хронологической точки зрения и более универсальными: «поэт и гражданин», «поэт и толпа» и т. п. Как учат (или по крайней мере некогда учили в «мои» 1980-е годы), поэт в России — это всегда больше, нежели человек, сочиняющий «поэтические» произведения изящной словесности. Поэт — он сродни громящему и обличающему библейскому Пророку, и потому поэма или иное стихотворное произведение — это скорее программа к действию, знамя противостояния Власти, нежели просто текст, призванный услаждать чувства тонкого эстета в стиле несчастного Оскара Уайльда.
Общепризнанный придворный Поэт на службе у Государя или иного правителя в качестве официального поэта же, а не служилого офицера, на досуге сочиняющего стихи — для России это nonsense, бессмыслица, могущая вызвать разве что негодование и отвращение интеллигента, — в отличие, например, от той же Индии или ойкумены мусульманского Средневековья, где поэтам положено было занимать высокие государственные посты, что нисколько не умаляло их значения как поэтов в глазах современников и потомков.
Желание выделить единый культурный образец «русской культуры» (кажется, сейчас принято говорить «парадигма» или даже «инвариант») в качестве истинного намекает ещё на одну подспудную тоску «русского человека», распадающуюся также на пару дуальных противоположностей: об Истине, которая, всегда означаемая заглавной литерой, может быть только одной-единственной (нумерически), и о Правдах, которых возможно множество (ср. «у каждого своя правда»).
Споры об Истине и её единственности и потому обязательности для всех — «стары как мир». В культурах, вылупившихся из христианского лона, они связаны с однобоко воспринятой идеей единобожия (монотеизма), которое в позднейшей традиции стало пониматься чисто нумерически («Бог Един» в смысле — не два и не три). Однако в самой Библии строгий монотеизм — сравнительно позднее явление, где-то времён Маккавеев. Единый же Бог Второзакония понимался как «Eдинственный», по аналогии с единственностью возлюбленного, иррациональным образом избравшего объект своей страстной привязанности. И периодическое увлечение народа Израиля «иными богами» понималось не как следование реально не существующим мысленным абстракциям, а очень даже конкретно, как блуд и супружеская измена первоначальной любви к Единому. Именно такую коннотацию имеет слово «мерзость» — омерзение, которое Бог Библии как «Возлюбленный» испытывает по отношению к своему избранному народу, склонному к духовному промискуитету, которого Он время от времени застаёт in flagrante delicto, как некогда формулировалось в Юстиниановом Кодексе.
Вообще, споры о единственности Истины, типичные на христианском Западе, включая сюда и христианскую Русь или даже пространство постсоветского религиозного синкретизма, покажутся странными в Индии с её инклюзивистским подходом, где признаётся целая иерархия «истин» (в зависимости от степени понимания), или в буддизме махаяны с его известной концепцией двух истин (относительной и абсолютной) и иерархией субъектов («уровни духовных личностей»). Идея того, что Истина может быть только нумерически одна, коренным образом связана с монотеизмом, а культурно-политическим своим последствием может иметь подпадение групп населения или даже целых государственных образований обаянию тоталитарных идеологий. Которые всегда — псевдорелигиозны.
Пылающая страстность типичных русских споров, до хрипоты и ненависти к оппоненту, об Истине, выдаёт их неизжитый религиозный характер: заданность многих русских «культурологем» плохо отрефлексированными осколками религиозного сознания. Спектр последнего достаточно широк, от забытых теологуменов или «мнений старцев» (это специально в православной религиозной культуре), нередко весьма сомнительных с точки зрения книжного христианского богословия, до свойственных всем «носителям», хотя бы в зачатках, знаменитых русских суеверий, вроде боязни здороваться через порог или свистеть в помещениях — вне зависимости от уровня «культурности». В последних (суевериях) замечательно проявляется архаический магизм сознания, свойственный буквально всем слоям населения, который не смогла вытравить ни тысячелетняя экспонированность русского народа христианским воззрениям, ни «высокая» интеллигентская секулярная культура с её выборочным текстоцентризмом.
Проблемой мне здесь видится как раз в том, что религия в России (в основном, православие) воспринимается большинством её как защитников, так и порицателей в терминах исключительно культуры: либо как средство для конструирования национальной идентичности и эстетической стилизации своей исключительности, либо как пережиток, от которого нужно избавиться, чтобы строить очередное «светлое (например, демократическое) будущее».
«Культуре» в русском смысле (а не культуре вообще) свойственен антагонистический групповой характер. Марксисты сказали бы, вероятно — «классовый», и были бы не так уж неправы. То, что мы ранее несколько утрированно обозначили «лузгающими семечки носителями косовороток и сапог», а с другой стороны, «прогрессивными западниками» (интеллигентами), свою жизнь полагающими на то, чтобы бороться — с Властью и/или с идейными оппонентами любой направленности — это две стороны одной медали: безнадёжного русского культурного дуализма. Который, посмею предположить, проистекает из глубоко укоренённого дуализма метафизического. Вероятно, доживи до Петровских времён учение катаров или альбигойцев, и будь оно сколько-нибудь известно на просторах становящейся империи, оно могло бы иметь на Руси успех...
И наконец, о групповом участии. Любой политически неангажированный человек, не относящий себя к каким-либо группам, кружкам или «среде», будет восприниматься в русской культуре чужеродным явлением и с подозрением или даже с ненавистью отторгаться. Своебразным пропуском в любые группы всегда служили и служат словесные маркеры (культурные клише). Роль клишированных выражений — в том, чтобы выражать не индивидуальную мысль, которую и ухватить-то не так легко, а некую общую «идею»: групповую, религиозную, национальную.
Именно это имел в виду A. Пятигорский, когда говорил о «потери мысли в культуре». Живя ангажированной (вовлечённой, увлечённой и «интересной») жизнью субъекта, причисляющего себя к «культуре», человек, пусть и традиционно «начитанный», не находит ни возможности, ни свободного времени, чтобы философски размышлять — независимо от оков, налагаемых групповыми обязательствами или иррациональными императивами, — о вечных вопросах, полагая таковые однозначно разрешёнными в культуре или культурно понимаемой религии: о своей личной судьбе, о конечности своей жизни. Здесь видим ещё одно из клише русской культуры: её недоверие к личному, его незначительность на фоне группового или государственного.
Индивидуация сознания (если позволительно использовать это выражение К.-Г. Юнга), при которой только и возможно уважение к каждому отдельному человеку, и «нормальная», пусть и скучноватая, жизнь («это когда» тебя не стучат ежедён кувалдой по голове), и близко ещё не произошла в русской культуре. Именно из-за не могущей никак произойти «душевной индивидуации» русской культуры некоторые значимые культурологемы, подпитываемые из глубоких пластов архаического магизма, кристаллизуемые им коллективные страхи и надежды, образуют ту культурную матрицу, которую мы имеем, и которая подобна дурной бесконечности ночного кошмара, от которого едва ли возможно проснуться.
Её модальность гениально определил покойный Черномырдин: «Хотели как лучше, а получилось как всегда!» В этой несчастной матрице чаемая соборность почему-то рано или поздно всегда оборачивается немым и всё одобряющим безмыслием коллективизма, истовая религиозная вера — нередким изуверством и интеллектуальным «мракобесием», торжественно утверждаемая «вселенскость» — ненавистью и недоверием к любым инородцам и иноверцам, борьба за одну-единственную, абсолютную Истину — очередными лагерями для «впавших в ложь и ошибки», а подобающее поклонение единому Богу — любовным, ностальгическим припаданием к стопам кровавых тиранов.
08.05.2011
Теги: культура
религия
Россия
|
Ваш отзыв автору
|
|
|